Умер Анатолий Алексеевич Азольский. Было ему 77 лет. Даже то немногое, что мы знаем о судьбе этого замечательного прозаика, могло бы послужить материалом для захватывающего романа. Написать такую книгу смог бы только сам Азольский.В 1952 году он окончил Высшее военно-морское училище имени Фрунзе (основанный Петром I Морской кадетский корпус, главную русскую школу флотоводцев), в 1954 демобилизовался. Почему так скоро оборвалась престижная служба морского артиллериста, неизвестно, но запомнился флот Азольскому крепко.
Как и жутковатый обиход заводов и заводиков 50-х -- начала 60-х, где применял инженерские навыки будущий писатель. Когда он взялся за перо, тоже неизвестно, но в 1965 году рассказ Азольского напечатала "Литературная Россия". О чем был рассказ и как он назывался, автор предпочитал не вспоминать. Равно как и о других публикациях той поры (если они были).В 1967 году ведомый Твардовским "Новый мир" анонсировал "производственный" роман Азольского "Степан Сергеич". То, что роман был зарублен цензурой, совсем не диво: от жестко прописанной картины бардака и беспредела оторопь брала и двадцать лет спустя, когда при свете перестройки "Новый мир" восстановил историческую справедливость. Поражает другое: писатель без имени и связей в литераторской среде заставил редакцию прочесть рукопись, принять к печати и бороться за нее с властными инстанциями. Увы, тщетно. Что он мог делать после такого поражения (как-то да "рифмующегося" с обрывом флотской карьеры)? Предполагаются три варианта: приспособиться к принятым литературно-цензурным нормам, уйти в самиздат-тамиздат, бросить сочинительство вовсе. Азольский выбрал четвертый путь: "проходимых" вещей не печатал (и едва ли что-то редакциям предлагал), публичности не искал (не гремело его имя в интеллигентских кухонных разговорах), избранной стези не бросил -- он писал в стол. То (и так), что почитал должным. Поэтому, когда "открылись шлюзы", смог предложить публике не только двадцатилетней выдержки "Степана Сергеича", но и более свежий роман "Море Ман цевых" -- его сокращенный вариант под названием "Затяжной выстрел" появился в "Знамени" (1987).Был успех -- одобрение критиков, книжное издание и экранизация "Степана Сергеича" (да и гонорары тогда еще что-то весили). Но отнюдь не победа. Во-первых, проза Азольского тонула в океане "возвращенных" и "открывающих глаза" перестроечных публикаций, во-вторых, нимало не утратив достоверности и публицистической страсти, она виделась несколько архаичной. Писатель, вновь оказавшийся на развилке, это почувствовал. К середине 90-х, когда многие его коллеги (куда более удачливые в прежней жизни) предпочли писать по инерции, жалуясь на падение интереса к литературе, Азольский выработал новую -- резко индивидуальную -- манеру. На фоне изощренно точной, бликующей профессиональными деталями фактуры взвихрились невероятные многоходовые сюжеты, слог заиграл неожиданными контрастами, загадка (человеческой души и/или исторического события) стала стержнем клубящейся, внешне хаотичной, но отменно просчитанной прозы, а печальная разгадка всякого повествования -- уроком чести и укором тем, кто мечтает похоронить совесть и память.Новый Азольский сполна открылся в блестящем (и горчайшем) рассказе "Розыски абсолюта" (1995). В следующем году появился роман "Клетка", заслуженно стяжавший Букеровскую премию. Затем пришли щемящая сердце "Женитьба по-балтийски" и гротескный "Облдрамтеатр", "роман партизанский" ("Кровь"), "роман шпионский" ("Диверсант", породивший аж два популярных сериала), "роман немецкий" ("Полковник Ростов"; о генеральском антигитлеровском заговоре и покушении Штауфенберга) и много иного-прочего, вплоть до публикаций 2007 года -- романа "Посторонний" ("Новый мир"), повестей "Афанасий" и "Маргара" ("Дружба народов").Азольский писал о жестоких временах и нравах, о противоборстве одиночек (когда наивных, но чаще крепко битых жизнью, знающих что почем и умеющих огрызаться) с безжалостными и тупыми системами (тут что задрипанный заводишко, что могучие империи -- все едино), о провокации и предательстве, р астворенных в воздухе, о тоске, настигающей в миг победы, об изворотливости "справедливых решений", о незаживающей боли, об унижении и страхе как нормах существования... Но при всем при этом он каждой вещью своей напоминал, что кроме клетки-камеры существует иная клетка -- та, с которой начинается жизнь. Жизнь, которая не сводится к партийно-уголовному облдрамтеатру, жизнь, которая находит доводы против спасительного цинизма заматерелых волков-одиночек, жизнь, которая дарит счастье любви, дружбы, верности нравственному чувству, осмысленного труда, сочинительства. Страсть, с которой и на восьмом десятке работал Азольский, и его презрительная ненависть к несвободе и лжи выросли из одной клетки. Потому в долгом поединке с другой -- тюремной, системной, советской -- писатель Анатолий Азольский одержал неоспоримую победу.